Лена (elesika73) wrote,
Лена
elesika73

Category:

Праздники в Нью-Йорке. Если вам не нравится этот город в Рождество, обзаведитесь новым глобусом

В XVIII столетии, когда Лондон был тем, чем сегодня — Нью-Йорк, великий собеседник своего века Сэмюэль Джонсон сказал: «Если вам надоел Лондон, вам надоело жить». Триста лет спустя я скажу примерно то же: «Если вам не нравится Нью-Йорк в Рождество, обзаведитесь новым глобусом».



До

Я открыл Рождество за два года до Америки. В нем не было ничего ни религиозного, ни — даже — традиционного. Мы его себе придумали как семейный праздник с диссидентским акцентом и вкусной едой. Хотя все вокруг считали Новый год единственной приличной датой в советском календаре, нам этого было мало. Не желая пить под куранты, чокаясь с Брежневым, мы решили отмечать Рождество по западному календарю, видя в нем сакральный акт гражданского неповиновения — с елкой, подарками, жареным гусем, фаршированной рыбой, но без гостей, которые в остальные дни редко покидали наш дом. Рождество стало частным, почти тайным торжеством, которое мы украсили импровизированными ритуалами, еще не догадываясь о том, как его, собственно, празднуют на настоящем, а не прибалтийском Западе.

Каким же тяжелым было наше разочарование, когда, оказавшись в Нью-Йорке накануне первого Рождества в свободном мире, мы выяснили, что в том районе Бруклина, где мы сняли светлый подвал с мезузой и окнами во двор, живут только ортодоксальные евреи. Вокруг нас было 14 конкурирующих синагог и ни одного елочного базара.

— В день ихнего Рождества, — поучали нас новые соседи, — хорошие евреи Бруклина ходят в кино, а плохие не живут в Бруклине.

Мы были евреями сомнительными и без елки жить не могли. Дождавшись раннего вечера, чтобы не огорчать старожилов, подаривших нам кипу, испорченный телевизор и мешок потертых галстуков, мы с братом отправились на вылазку к афроамериканцам. Черная Америка тогда еще не открыла Кванзу и отмечала тот же праздник, что и мы. Вернувшись с добычей в еврейский район, мы закутали елку в снятые с себя пальто и потащили к себе, прижимаясь к домам и сторонясь фонарей. Со стороны легко было подумать, что мы несем труп, но за репутацию было поздно беспокоиться, так как соседи уже все равно не ждали от нас ничего хорошего.

С тех пор как я оставил Бруклин на произвол судьбы, он пережил крестовый поход, обративший 14 синагог в 14 церквей разной деноминации, и два приступа истерической джентрификации, сделавшей этот бескрайний район самым модным из всех пяти боро Нью-Йорка.

К Рождеству, впрочем, это отношения не имеет, потому что в Америке его отмечают всюду и все, кроме тех, кто в кино. В сущности, это — экуменический праздник. Рождество будит в нас то религиозное чувство, что равно доступно и атеистам, и верующим, — переживание праздника. Каникулы души, оно позволяет заново ощутить свежесть невинного мира, забыв на время суровые уроки опыта. Не поэтому ли Рождество в универсальной упаковке коммерции захватывает и ту часть мира, что вовсе не имеет к нему отношения?


Однажды в декабре я был в Токио, где моя переводчица бегала по магазинам за подарками точно так же, как это делают в Нью-Йорке.

— А вы знаете, — спросил я ее, — что отмечают в этот день?

— Конечно: бог умер.

Она слышала, что западный бог, в отличие от восточных, смертен, но не знала, что не совсем. Рождеством для нее была елка.

Для Нью-Йорка — тоже. Поэтому самые истовые вроде меня встречают ее в четыре утра, когда тщательно выбранное дерево везут на специальной платформе по перекрытой для остального движения Пятой авеню к главному месту праздника — и для города, и, пожалуй, для всей страны: у катка в центре Рокфеллера.

Биография каждой рождественской елки известна ньюйоркцам во всех подробностях, от шишки до последнего триумфа. Обычно такие могучие деревья растут в окрестных Катскильских горах, где кандидаток оценивают, как на конкурсе красоты: рост, вес, размер в груди и бескорыстная любовь к человечеству. Лежа наша елка занимает чуть не квартал, стоя — достигает десятого этажа. Украшают ее только 30 тысяч лампочек, пять миль зеленых проводов и звезда от Сваровского. Никаких игрушек — они не в состоянии конкурировать с изумрудными волнами хвои, лениво волнующимися под вечным манхэттенским ветром. Каждый год елка выглядит иначе, и каждый год она лучше предыдущей. Как только мэр включит рубильник и огни зажгутся, жизнь в городе становится сумасшедшей, хотя, казалось бы, дальше некуда.

Туристы валят валом, и каждый хочет сняться с красавицей. Тех, кому не удается пробиться, караулят мультипликационные персонажи. Одетые с ног до головы Микки-Маусом, трансформером или Кинг-Конгом, они позируют с приезжими, выжимая у них доллар и улыбку. Стоя в сторонке, я увидал, как, выйдя из толпы, пара диснеевских мышей быстро затягивалась сигаретой, весело переговариваясь по-испански. Без масок они походили на нелегальных эмигрантов, в них (капюшон с ушами) оказывались в безопасности от полиции.

В декабре, впрочем, людей в форме чаще встречаешь с колокольчиком и ведром для мелочи. Одетые в мундиры Армии спасения, они не стоят без дела, а пляшут как заведенные — и девочка с бантиком поверх фуражки, и матрона в очках, и толстый усатый мужик, который выделывает такие па, что на него сбежались операторы четырех каналов.

Буйство Рождества выплескивается на витрины окрестных магазинов. Раньше они принадлежали детям и рассказывали сентиментальные викторианские истории: мальчики в коротких штанишках на шлейках, как у меня на детских снимках, добрая бабушка с подносом печенья, дедушка с сигарой и Санта-Клаус, выезжающий из ватной тучи на упряжке оленей. Любимого зовут Рудольф, как мэра Джулиани, который очень гордился тезкой. Сейчас, однако, витрины отобрали у детей взрослые — художники авангардной складки. Переселив манекены из XIX в XXI век, они одели одних в пух и перья, других — в бриллианты, третьих — в газеты.

Расходясь от эпицентра, Рождество оккупирует город, набрасывая на него сеть праздничных базаров. Они торгуют разным, но одинаково бесполезным товаром, который годится только для рождественских подарков. Роясь в залежах ненужных вещей, покупатель теряет стойкость. Ведь праздники тем и отличаются от будней, что обменивают целесообразность на безрассудность. Любовь не окупается, дети нерентабельны, звери тем более, и радость ничего не стоит, а праздник нельзя купить ни за какие деньги.



После

Зима идет Нью-Йорку, как, впрочем, каждому популярному городу. Венеция становится собой лишь тогда, когда в короткий январский промежуток между Рождеством и карнавалом местные решаются выползти из щелей, где они от нас прячутся остальные одиннадцать месяцев. Рим тоже хорош зимой, уже потому, что он в нее не верит и обедает al fresco. Мюнхен, напротив, сдается морозу и спит под гусиной периной, но с открытой форточкой, сквозь которую просачивается аромат свежемолотого кофе: сплошной gemutlich, что в переводе означает «бидермайер». Ну и, конечно, нет ничего прекрасней старой Риги, когда на острых крышах новый снег с трудом удерживался от падения, а я — от слез.

В Нью-Йорке зимой тоже хорошо: после бала. Он кончается, когда чужие убираются восвояси, а свои выбрасывают елки. После праздников на улицах вырастает горизонтальный бор. Следы лихорадочного веселья — уже неуместный бант, нить серебряного дождика, осколок игрушки — оттеняют угрюмую, но честную картину умирания. Предоставленная сама себе елка возвращается к естественному ходу вещей, заменяя чуждое ей пестрое убранство глухим оттенком увядшей зелени. Не зря Бродский писал, что «зима — честное время года», и я люблю его цедить на двух окраинах нашего острова сокровищ.

Одно из них скрывается на севере, куда редко забираются простаки. Здесь, на 107-й улице, возле Гудзона, за углом некогда роскошной улицы Риверсайд, которая век назад считалась соперницей Пятой авеню, стоит тихий особняк в три этажа. Затерянный среди себе подобных, он выделяется белым флагом с тремя алыми шарами — символом Пакта Рериха, заменяющего Красный Крест мировому искусству.

Толкнув тяжелые двери, я еле втиснулся в вестибюль. Украинская делегация сменяла российскую, и каждый приезжий торопился купить на память сувенир о святом месте. Рериховский музей переживает бум, которым он обязан событиям на родине мастера, где художник превратился в гуру для посвященных и любопытствующих. Я их понимаю, ибо тоже не могу без волнения читать отчеты пятилетней экспедиции в Азию, где Рерих описывает монаха, которого одновременно видели в двух местах сразу.

Но главное, конечно, — живопись. Я люблю ее с детства. В 1930-е Рерих отправил своим рижским поклонникам несколько картин. Те холсты, что пережили обе оккупации, украшали наш городской музей. Они резко отличались от латышских передвижников и будили во мне свойственную всякому пионеру жажду дальних странствий.

В нью-йоркском музее от картин разбегаются глаза. Местные адепты, самые заядлые в мире, собрали и выставили 200 (sic!) работ, но горы не бывают монотонными. Особенно — Гималаи, которые Рерих писал из своего дома в Пенджабе, на последней границе цивилизации. За порогом кончалась политическая география и начиналась небесная. Синие на синем, святые вершины стоят в снегу, распространяя покой и мудрость, присущие всему, что не нашей работы.

Символист и модернист, Рерих создал свою мифологию, собрав с обочин культуры все, что плохо лежало: германские легенды, русскую старину, скандинавские мифы, буддийскую философию и индусскую метафизику. Каждая его картина — страница из экуменической, альтернативной Библии, объединяющей всё изначальное, архаическое, таинственное и влекущее. Рериха можно изучать, в него можно верить, но лучше всего просто смотреть его пейзажи, на которых изображена гористая душа планеты. Первым увидавший ее из космоса Гагарин сказал, что сразу вспомнил Рериха.

Не знаю, как у других, но у меня духовный голод связан с обыкновенным. Из-за этого я бросил йогу, которая начиналась с асан, а кончалась в индийском ресторане. Зимой, однако, лучше китайские, и, перебравшись с севера на юг Манхэттена, я вступаю в Азию с другой стороны.

О том, что Чайнатаун готовится к своему Новому году, узнаешь издалека: заранее трещат хлопушки. Но это — лишь репетиция праздничной канонады, которая оглушит все 10 кварталов и по колено засыплет конфетти главную, но кривую Мотт-стрит.

Треть века назад Чайнатаун был грязным и неотразимым закоулком Манхэттена. Я влюбился с первого взгляда, найдя в нем все, о чем читал в детстве и мечтал всегда. Аптеки с шестью тысячами незнакомых западной медицине лекарств, включая, конечно, дикий (а не культивированный и бессильный) женьшень. Антикварные магазины с бесценной мебелью из древесных наростов, скопивших в себе ци целого леса. Похоронное бюро с белыми венками и бумажными миллионами, которые на первое время обеспечат покойника всем необходимым для вечной жизни.

XXI век ничего не вычеркнул, но все изменил. Китай стал могучим, китайцы — богатыми, и Чайнатаун захватили яппи, приспособившие под свой вкус родную экзотику. Из санобработки она вышла стерильной и безвредной — как на дорогом курорте, а не в дешевом приключенческом романе. Бары с коктейлями, рестораны со скатертями, дома со швейцарами. Но если знать, где свернуть, то по ту сторону каменного Конфуция еще можно найти стариков, сражающихся в маджонг и подпевающих пекинской опере.

Соперничая с ними в постоянстве, я, как в сказке, тридцать третий год хожу обедать в «Пекинскую утку», лучше которой нет ни в Пекине, ни в Гонконге, ни в Сингапуре. В самом начале американской жизни меня занесла сюда удача, когда, спустив первую зарплату (грузчика) на картину живописца и собутыльника «Сломанная хризантема», я со второй получки повел жену в невзрачный китайский ресторан, деливший замызганную лестничную клетку с масонской ложей. Официанты говорили на английском хуже меня, но это ничего не меняло, ибо всем приносили одно и то же.

С тех пор масоны раскаялись, ресторан переехал, официанты закончили колледж, на стенах появились фотографии знатных посетителей — Мухаммеда Али, которому было все равно, что есть, и мэра Коча, которому не все равно, но по-прежнему всем подают ее — лакированную, обворожительную, вспотевшую жиром. Сперва утку представляют пирующим. Потом входит виртуоз с секачём в хрустящем халате. Он расчленяет птицу так, что каждый кусок украшает лоскут драгоценной шкурки, и уносит освежеванную тушу обратно, зная, что больше с нее взять нечего.

Конечно, зимой, уверяют китайцы, надо обедать жареной змеей, но она костлява, как балерина, и я обхожусь мандаринской уткой. Уложенная в пресный блин вместе с перышком зеленого лука и нежным китайским огурцом, она делится с нами сокровенными секретами восточной мудрости.

Главный из них, — считают китайцы, — состоит в том, чтобы отправиться спать, как только наешься.

Особенно — зимой, когда даже в Нью-Йорке темнеет рано.
Александр Генис

Отсюда
Tags: Генис
Subscribe

  • Живопись, графика Andre Dunoyer de Segonzac

    Andre Dunoyer de Segonzac(1884–1974)Андре Дюнуайе де Сегонзак — французский художник, график и иллюстратор. Являлся одним из крупнейших…

  • Живопись James Charles

    James Charles (1851-1906) - английский художник. Некоторое время он работал литографом, затем учился в школе изящных искусств Хизерли на…

  • Живопись Otto Sohn-Rethel

    Otto Sohn-Rethel (1877–1949) Отто Зон-Ретель - немецкий художник дюссельдорфской школы живописного движения. Зон-Ретель был членом художественных…

Buy for 10 tokens
Buy promo for minimal price.
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 6 comments